А Егор в это самое время делал свои дела в райгороде.
Перво‑наперво он шикарно оделся.
Шел по улице небольшого деревянного городка, по деревянному тротуару, в новеньком костюме, при галстуке, в шляпе, руки в карманах.
Зашел на почту. Написал на телеграфном бланке адрес, сумму прописью и несколько слов привета. Подал бланк, облокотился возле окошечка и стал считать деньги.
— «Деньги передашь Губошлепу», — прочитала девушка в окошечке. — Губошлеп — это фамилия, что ли?
Егор секунду‑две думал. И сказал:
— Совершенно верно, фамилия.
— А чего же вы пишете с маленькой буквы? Ну и фамилия!..
— Бывают похуже, — сказал Егор. — У нас в тресте один был — Пистонов.
Девушка подняла голову. Она была очень миленькая девушка, глазастенькая, с коротким тупым носиком.
— Ну и что?
— Ничего. Фамилия, мол, Пистонов. — Егор был серьезен. Он помнил, что он в шляпе.
— Ну, и… нормальная фамилия.
— Вообще‑то нормальная, — согласился Егор. И вдруг забыл, что он в шляпе, улыбнулся. И обеспокоился. — Скажите, пожалуйста, — сунулся он в окошечко, — вот я приехал с золотых приисков, а у меня совершенно тут никаких знакомых…
— Ну и что? — не поняла девушка.
— У вас есть молодой человек? — прямо спросил Егор.
— А вам что? — Тупоносенькая вроде не очень удивилась, а даже оставила работу и смотрела на Егора.
— Я в том смысле, что не могли бы мы вместе совершить какое‑нибудь уникальное турне по городу?
— Гражданин!.. — строго повысила голос девушка. — Вы не хамите тут! Вы деньги переводите? Вот и переводите.
Егор вылез из окошечка. Он обиделся. Зачем же надо было оставлять работу и смотреть ласково? Егор так только и понимал теперь: девушка, прежде чем зарычать, смотрела на него ласково. К чему, спрашивается, эти разные штучки‑дрючки?
— И сразу на арапа берут! — негромко возмутился он. — «Гражданин!..» Какой я вам гражданин? Я вам — товарищ и даже друг и брат.
Девушка опять подняла на него большие серые глаза.
— Работайте, работайте, — сказал Егор. — А то только глазками стрелять туда‑сюда!
Девушка хмыкнула и склонилась к бланку.
— Шляпу, главное, надел, — не удержалась и сказала она, не глядя на Егора.
И квиточек отдала, тоже не глядя: положила на стойку и занялась другим делом. И попробуй отвлеки ее от этого дела.
— Шалашовки, — ругался Егор, выходя с почты. — Вы у меня танец маленьких лебедей будете исполнять. Краковяк!.. — Он зашагал к вокзальному ресторану. — Польку‑бабочку! — Егор накалял себя. В глазах появился тот беспокойный блеск, который свидетельствовал, что душа его стронулась и больно толкается в груди. Он прибавил шагу. — Нет, как вам это нравится! Марионетки. Красные шапочки… Я вам устрою тут фигурные катания! Я наэлектризую здесь атмосферу и поселю бардак. — Дальше он и вовсе бессмысленно бормотал, что влетит в голову: — Тарьям‑па‑пам, та‑рьям па‑пам!.. Тарьям‑папам‑папам‑папам…
В ресторане он заказал бутылку шампанского и подал юркому человеку, официанту, бумажку в двадцать пять рублей и сказал:
— Спасибо. Сдачи не нужно.
Официант даже растерялся…
— Очень благодарен, очень благодарен…
— Ерунда, — сказал Егор. И показал рукой, чтоб официант присел на минуточку. Официант присел на стул рядом. — Я приехал с золотых приисков, — продолжал Егор, изучая податливого человечка, — и хотел вас спросить: не могли бы мы здесь где‑нибудь организовать маленький бардак?
Официант машинально оглянулся…
— Ну, я грубо выразился… Я волнуюсь, потому что мне деньги жгут ляжку. — Егор вынул из кармана довольно толстую пачку десятирублевок и двадцатипятирублевок. — А? Их же надо пристроить. Как вас зовут, простите?
Официант при виде этой пачки очень обеспокоился, но изо всех сил старался хранить достоинство. Он знал: людям достойным платят больше.
— Сергей Михайлович.
— А? Михайлыч… Нужен праздник. Я долго был на Севере…
— Я, кажется, придумал, — сказал Михайлыч, изобразив сперва, что он внимательно подумал. — Вы где остановились?
— Нигде. Я только приехал.
— По всей вероятности, можно будет сообразить… Что‑нибудь, знаете, вроде такого пикничка — в честь прибытия, так сказать.
— Да, да, да, — заволновался Егор. — Такой небольшой бардак. Аккуратненький такой бардельеро… Забег в ширину. Да, Михайлыч? Вы мне что‑то с первого взгляда понравились! Я подумал: вот с кем я взлохмачу мои деньги!
Михайлыч искренне посмеялся.
— А? — спросил Егор. — Чего смеешься?
— О’кей! — весело сказал Михайлыч. — Ми фас понъяль.
Поздно вечером Егор полулежал на плюшевом диване и разговаривал по телефону с Любой. В комнате был еще Михайлыч, и заходила и что‑то тихонько спрашивала Михайлыча востроносая женщина с бородавкой на виске.
— Але‑е! Любаша!.. — кричал Егор. — Я говорю: я в военкомате! Никак не могу на учет стать! Поздно?.. А здесь допоздна. Да, да. — Егор кивнул Михайлычу. — Да, Любаша!
Михайлыч приоткрыл дверь комнаты, громко хлопнул и громко пошел мимо Егора. И когда был рядом, громко крикнул:
— Товарищ капитан! Можно вас на минуточку?!
Егор кивнул ему головой, мол, хорошо, и продолжал разговаривать. А Михайлыч в это время беззвучно показушно хохотал.
— Любаша, ну что же я могу сделать?! Придется даже ночевать, наверно. Да, да…
Егор долго слушал и «дакал». И улыбался, и смотрел на фальшивого Михайлыча счастливо и гордо. Даже прикрыл трубку ладошкой и сообщил: — Беспокоюсь, говорит. И жду.
— Жди‑жди, дол… — подхватил было угодливый Михайлыч, но Егор взглядом остановил его.
— Да, Любушка!.. Говори, говори: мне нравится слушать твой голосок. Я даже волнуюсь!..
— Ну, дает! — прошептал в притворном восхищении Михайлыч. — Волнуюсь, говорит!.. — И опять засмеялся. Бессовестно он как‑то смеялся: сипел, оскалив фиксатые зубы. Егор посулил хорошо заплатить за праздник, поэтому он старался.
— Ночую‑то? А вот тут где‑нибудь, на диванчике… Да ничего! Ничего, мне не привыкать. Ты за это не беспокойся! Да, дорогуша ты моя!.. Малышкина ты моя милая!.. — У Егора это рванулось так искренне, так душевно, что Михайлыч даже перестал изображать смех. — До свидания, дорогая моя! До свидания, целую тебя… Да я понимаю, понимаю. До свидания.
Егор положил трубку и некоторое время странно смотрел на Михайлыча — смотрел и не видел его. И в эту минуту как будто чья‑то ласковая незримая ладонь гладила его по лицу, и лицо Егора потихоньку утрачивало обычную свою жестокость, строптивость.
— Да… — сказал Егор, очнувшись. — Ну что, трактирная душа? Займемся развратом? Как там?
— Все готово.
— Халат нашли?
— Нашли какой‑то… Пришлось к одному старому артисту поехать. Нет ни у кого!
— А ну?
Егор надел длинный халат, стеганый, местами вытертый. Огляделся.
— Больше нигде нету, — оправдывался Михайлыч.
— Хороший халат, — похвалил Егор. — Н‑ну… как я велел?
Михайлыч вышел из комнаты.
Егор прилег с сигаретой на диван.
Михайлыч вошел и доложил:
— Народ для разврата собрался!
— Давай, — кивнул Егор.
Михайлыч распахнул дверь… И Егор в халате, чуть склонив голову, стремительно, как Калигула, пошел развратничать.
«Развратничать» собрались диковинные люди: больше пожилые. Были и женщины, но какие‑то все на редкость некрасивые, несчастные. Все сидели за богато убранным столом и с недоумением смотрели на Егора. Егор заметно оторопел, но вида не подал.
— Чего взгрустнули?! — весело и громко сказал Егор. И пошел во главу стола. Остановился и внимательно оглядел всех.
— Да, — не удержался он. — Сегодня мы оторвем от хвоста грудинку. Ну!.. Налили.
— Мил человек, — обратился к нему один из гостей, пожилой, старик почти, — ты объясни нам: чего это мы праздноваем‑то! Случай какой… или чего?
Егор некоторое время думал.
— Мы собрались здесь, — негромко, задумчиво, как на похоронах, начал Егор, глядя на бутылки шампанского, — чтобы… — Вдруг он поднял голову и еще раз оглядел всех. И лицо его опять разгладилось от жесткости и напряжения. — Братья и сестры, — проникновенно сказал он, — у меня только что от нежности содрогнулась душа. Я понимаю, вам до фени мои красивые слова, но дайте все же я их скажу. — Егор говорил серьезно, напористо, даже торжественно. Он даже немного прошелся, сколь позволило место, и опять оглядел всех. — Весна… — продолжал он. — Скоро зацветут цветочки. Березы станут зеленые… — Егор чего‑то вовсе заволновался и замолчал. Он все еще слышал родной голос Любы, и это путало и сбивало.
— Троица скоро, чего же, — сказал кто‑то за столом.
— Можно идти и идти, — продолжал Егор. — Будет полянка, потом лесок, потом в ложок спустился — там ручеек журчит… Я непонятно говорю? Да потому что я, как фраер, говорю и стыжусь своих же слов! — Егор всерьез на себя рассердился. И стал валить напропалую — зло и громко, как если бы перед ним стояла толпа несогласных. — Вот вы все меня приняли за дурака — взял триста рублей и ни за что выбросил. Но если я сегодня люблю всех подряд! Я сегодня нежный, как самая последняя… как корова, когда она отелится. Пусть пикничка не вышло — не надо! Даже лучше. Но поймите, что я не глупый, не дурак. И если кто подумает, что мне можно наступить на мозоль, потому что я нежный, — я тем не менее не позволю. Люди!.. Давайте любить друг друга! — Егор почти закричал это. И сильно стукнул себя в грудь. — Ну чего мы шуршим, как пауки в банке? Ведь вы же знаете, как легко помирают?! Я не понимаю вас… — Егор прошелся по‑за столом. — Не понимаю! Отказываюсь понимать! И себя тоже не понимаю, потому что каждую ночь вижу во сне ларьки и чемоданы. Все! Идите, воруйте сами… Я сяду на пенек и буду сидеть тридцать лет и три года. Я шучу. Мне жалко вас. И себя тоже жалко. Но если меня кто‑нибудь другой пожалеет или сдуру полюбит, я… не знаю, мне будет тяжело и грустно. Мне хорошо, даже сердце болит — но страшно. Мне страшно! Вот штука‑то… — неожиданно тихо и доверчиво закончил Егор. Помолчал, опустив голову, потом добро посмотрел на всех и велел: — Взяли в руки по бутылке шампанского… взяли, взяли! Взяли? Откручивайте, там проволочки такие есть, — стреляйте!
Все задвигались, заговорили… Под шум и одобрение захлопали бутылки.
— Наливайте быстрей, пока градус не вышел! — распорядился Егор.
— А‑а, правда, — выходит! Давай стакан!.. Подай‑ка стакан, кум! Скорей!
— Эх, язви тебя!.. Пролил маленько.
— Пролил?
— Пролил. Жалко — добро такое.
— Да, штука веселая. Гли‑ка, прямо кипит, кипит! Как набродило. Видно, долго выдерживают.
— Да уж, конечно! Тут уж, конечно, стараются…
— Ух, а шипит‑то!
— Милые мои! — с искренней нежностью и жалостью сказал Егор. — Я рад, что вы задвигались и заулыбались. Что одобряете мое шампанское. Я все больше и больше люблю вас!
На Егора стеснялись открыто смотреть — такую он порол чушь и бестолочь. Затихали, пока он говорил, смотрели на свои стаканы и фужеры.
— Выпили! — сказал Егор.
Выпили.
— С ходу — еще раз! Давай!
Опять задвигались и зашумели. Диковинный случился праздник — дармовой.
— Ух ты, все шипит и шипит!
— Но счас уже поменьше. Уже сила ушла.
— Но вкус какой‑то… не пойму.
— Да, какой‑то неопределенный.
— А?
— На вид — вроде конской мочи, а вкус какой‑то… неясный.
— А чего‑то оно в горле останавливается… Ни у кого не останавливается?
— Да, распирает как‑то.
— Ага! И в нос бьет! Пей — хорошо!
— А вот градус‑то и распирает.
— Да какой тут, к черту, градус — квас. Это газ выходит, а не градус.
— Так, оставили шампанское! — велел Егор. — Взяли в руки коньяк.
— А мы куда торопимся‑то?
— Я хочу, чтобы мы песню спели.
— Э‑э, это мы сумеем!
— Взяли коньяк!
Взяли коньяк. Тут уж — что велят, то и делай.
— Налили по полстакана. Коньяк помногу сразу не пьют. И если сейчас кто‑нибудь заявит, что пахнет клопами, — дам бутылкой по голове. Выпили!
Выпили.
— Песню! — велел Егор.
— Мы же не закусили еще…
— Начинается… — обиженно сказал Егор и сел. — Ну, ешьте, ешьте, все наесться никак не могут. Все бы ели, ели!..
Некоторые — совестливые — отложили вилки, смотрели с недоумением на Егора.
— Да ешьте, ешьте! Чего вы?..
— Ты бы и сам поел тоже, а то захмелеешь.
— Не захмелею. Ешьте.
— Ну, язви тебя‑то! — громко возмутился один лысый мужик. — Что же ты, пригласил, а теперь попрекаешь? Я, например, не могу без закуси, я моментально под стол полезу. Мне же неинтересно так. И никому неинтересно, я думаю.
— Ну и ешьте!
А в это время в деревне мать с отцом допрашивали Любу. Ее, бедную, все допрашивали и допрашивали.
— Ну а чего же, военкомат на ночь‑то не запирается, что ли? — хотела понять старуха.
Люба и сама терялась в догадках. И верилось ей, и не верилось с этим военкоматом. Но ведь она же сама говорила с Егором, сама слышала его голос, и какие он слова говорил… Она и теперь еще все разговаривала с ним мысленно. «Ну, Егор, с тобой не соскучишься. Что же у тебя на уме, парень?»
— Любк?
— Ну?
— Какой же военкомат? Все на ночь запирается, ты чо!
— Нет, наверно, если он говорит, что ночует там…
— Да он наговорит, только развесь уши.
— Я думаю так, — решил старик, — ему сказали: явиться завтра к восьми часам. Точь‑в‑точь — там люди военные. И он подумал, что лучше уж заночевать, чем утром опять переться туда.
— Да он же и говорит! — обрадовалась Люба, — Ночую, говорит, здесь на диване…
— Да все учериждения на ночь запираются! — стояла на своем старуха. — Вы чо? Как это его там одного на ночь оставют? А он возьмет да печать украдет…
— Ну, мама!..
И старик тоже скосоротился на такую глупость.
— На кой она ему черт нужна, печать?
— Да я к слову говорю! Сразу «мама»! Слова не дадут сказать.
Егор налаживал хор из «развратников».
— Мы с тобой будем заводить, — тормошил он лысого мужика, — а вы, как я махну, будете петь «бом‑бом». Пошли:
Вечерний зво‑он,
Вечерний зво‑он…
Егор махнул, но группа «бом‑бом» не поняла.
— Ну, чего вы?! Я же сказал: как махну, так «бом‑бом».
— Дак ты махнул, а сам поешь…
— Наступай! Я от того и завыл, что вроде слышу, как на колокольне бьют. Тоска меня берет по родине… И я запел потихоньку. А вы свое: «бом‑м, бом‑м». Вы и знать не знаете, как я здесь тоскую, — это не ваше дело.
— Вроде в тюрьме человек сидит — тоскует, — подсказал Михайлыч. — Или в плену где‑нибудь.
— В плену какие церкви? — возразили на это.
— Как же? У них же там тоже церкви есть. Не такие, конечно, но все одно — церква, с колоколом. Верно же, Георгий?
— Да пошли вы!.. Только болтать умеете, — вконец рассердился Егор. — Во‑от начнут говорить! И говорят, и говорят… Чего вы так слова любите? Что за понос такой словесный?!
— Ну, давай. Ты не расстраивайся.
— Да как же не расстраиваться? Говоришь вам, а вы… Ну, пошли:
Вечерний зво‑он,
Вечерний зво‑он…
— Бо‑м, бо‑ом, бо‑о‑ом… — вразнобой «забили на колокольне», все спутали и погубили.
Егор махнул рукой и ушел в другую комнату. На пороге остановился и сказал безнадежно:
— Валяйте любую. Не обижайтесь, но я больше не могу с вами. Гуляйте. Можете свой родной «камыш» затянуть.
Группа «бом‑бом», да все, кто тут был, растерянно помолчали… Но вина и всевозможной редкой закуски за столом было много, поэтому хоть и погоревали, но так, больше для очистки совести.
— Чего он?
— А вы уже тоже — «бом‑бом» не могли спеть! — упрекнул всех Михайлыч. — Чего там петь‑то!
— Да разнобой вышел…
— Это Кирилл вон… Куда зачастил?
— Кто зачастил? — оскорбился Кирилл. — Я пел нормально — как вроде в колокол бьют. Я же понимаю, что там не надо частить. Колокол, его еще раскачать надо.
— А кто зачастил?
— Да ладно, чего теперь? Давайте, правда, — он же велел гулять.
— Оно, конечно, того… вроде не заслужили, но с другой стороны, а если я не пою? Какого я хрена буду рот разевать, если у меня сроду голоса не было?
Егор, недовольный, полулежал на диване, когда вошел Михайлыч.
— Георгий, ты уж прости — не вышло у нас… с колоколами‑то.
Егор помолчал… И капризно спросил:
— А почему они все такие некрасивые?
Михайлыч даже растерялся.
— Дак это… Георгий, красивые‑то все — семейные, замужем. А я одиноких собрал, ты же сам велел.
Егор еще некоторое время сидел. И лицо его стало опять светлеть. Похоже, встрепенулась, вспомнилась в душе его какая‑то радость.
— Ты можешь такси вызвать?
— Могу.
— До Ясного. Я заплачу, сколько он хочет. Звони! — Егор встал, сбросил халат, надел пиджак и поправил галстук.
— А зачем в Ясное‑то?
— У меня там друг. — И опять стал взволнованно ходить. — Душа у меня… наскипидаренная какая‑то, Михайлыч. Заведет она меня куда‑нибудь. Как волю почует, так места себе не могу найти. Звони, звони! Сколько ты собрал людей?
— Пятнадцать. С нами — семнадцать. А что?
— Вот тебе две сотни. Всем дать по червонцу, себе остальные. Не обмани! Я заеду узнаю.
— Да что ты, Георгий!..
И вот Георгий летел светлой лунной ночью по доброму большаку — в село, к Любе.
«Ну, что это, что это? — пытал себя Егор. — Что это я?» Беспокойство и волнение овладели им. Он уже забыл, когда он так волновался из‑за юбки.
— Ну, как там… насчет семейной жизни? — спросил он таксиста. — Что пишут новенького?
— Где пишут? — не понял тот.
— Да вообще — в книгах…
— В книгах‑то понапишут, — недовольно сказал таксист. — В книгах все хорошо.
— А в жизни?
— А в жизни… Что, сам не знаешь, как в жизни?
— Плохо, да?
— Кому как.
— Ну, тебе, например?
Таксист пожал плечами — очень похоже, как тот парень который продал Егору магнитофон.
— Да что вы все какие‑то!.. Ну, братцы, не понимаю вас. Чего вы такие кислые‑то все? — изумился Егор.
— А чего мне тут — хихикать с тобой? Ублажать, что ли, тебя?
— Да где уж ублажать! Ублажать — это ты свою бабу ублажай. И то ведь — суметь еще надо. А то полезешь к ней, а она скажет: «Отойди, от тебя козлом пахнет».
Таксист засмеялся.
— Что, тебе говорили так?
— Нет, я сам не люблю, когда козлом пахнет. Давай‑ка маленько опустим стекло.
Таксист глянул на Егора, но смолчал.
А Егор опять вернулся к своим мыслям, которые он никак не мог собрать воедино, — все в голове спуталось из‑за этой Любы.
Подъехали к большому темному дому. Егор отпустил машину. И вдруг оробел. Стоял с бутылками коньяка у ворот и не знал, что делать. Обошел дом, зашел в другие ворота — в ограду Петра, поднялся на крыльцо, постучал ногой в дверь. Долго было тихо, потом скрипнула избяная дверь, легко — босиком — прошли по сеням, и голос Петра спросил:
— Кто там?
— Я, Петро. Георгий, Жоржик…
Дверь открылась.
— Ты чего? — удивился Петро. — Выгнали, что ли?
— Да нет… Не хочу будить. Ты когда‑нибудь «Рэми‑Мартин» пил?
Петро долго молчал, всматривался в лицо Егора.
— Чего?
— «Рэми‑Мартин». Двадцать рублей бутылка. Пойдем врежем в бане?
— Пошто в бане‑то?
— Чтоб не мешать никому.
— Да пойдем на кухне сядем…
— Не надо! Не буди никого.
— Ну, дай я хоть обуюсь… Да закусить вынесу чего‑нибудь.
— Не надо! У меня полные карманы шоколада, я весь уже провонял им, как студентка.
В бане, в тесном черном мире, лежало на полу — от окошечка — пятно света. И зажгли еще фонарь, сели к окошечку.
— Чего домой‑то не пошел? — не понимал Петро.
— Не знаю. Видишь, Петро… — заговорил было Егор, но и замолк. Открыл бутылку, поставил на подоконник. — Видишь — коньяк. Двадцать рублей, гад! Это ж надо!
Петро достал из кармана старых галифе два стакана.
Помолчали.
— Не знаю я, что говорить, Петро. Сам не все понимаю.
— Ну, не говори. Наливай своего дорогого… Я в войну пил тоже какой‑то. В Германии. Клопами пахнет.
— Да не пахнет он клопами! — воскликнул Егор. — Это клопы коньяком пахнут. Откуда взяли, что он клопами‑то пахнет?
— Дорогой, может, и не пахнет. А такой… нормальный пахнет.
Ночь истекала. А луна все сияла. Вся деревня была залита бледным, зеленовато‑мертвым светом. И тихо‑тихо. Ни собака нигде не залает, ни ворота не скрипнут. Такая тишина в деревне бывает перед рассветом. Или в степи еще — тоже перед рассветом, когда в низинках незримо скапливается туман и сырость. Зябко и тихо.
И вдруг в тишине этой из бани донеслось:
Сижу за решеткой
В темнице сырой… —
завел первым Егор. Петро поддержал. И так неожиданно красиво у них вышло, так — до слез — складно и грустно:
Вскормленный в неволе орел молодо‑ой;
Мой грустны‑ый товарищ, махая крыло‑ом,
Кровавую пищу клюет под окном…
Рано утром Егор провожал Любу на ферму. Так — увязался с ней и пошел. Был он опять в нарядном костюме, в шляпе и при галстуке. Но какой‑то задумчивый. Люба очень радовалась, что он пошел с ней, — у нее было светлое настроение. И утро было хорошее — с прохладцей, ясное. Весна все‑таки, как ни крутись.
— Чего загрустил, Егорша? — спросила Люба.
— Так… — неопределенно сказал Егор.
— В баню зачем‑то поперлись. — Люба засмеялась. — И не боятся ведь! Меня сроду туда ночью не загонишь. Егор удивился:
— Чего?
— Да там же черти! В бане‑то… Они там и водются.
Егор с изумлением и ласково посмотрел на Любу… И погладил ее по спине. У него это нечаянно вышло.
— Правильно: никогда не ходи ночью в баню. А то эти черти… Я их знаю!
— Когда ты ночью на машине подъехал, я слышала. Я думала, это мой Коленька преподобный приехал…
— Какой Коленька?
— Да муж‑то мой.
— А‑а. А он что, приезжает иногда?
— Приезжает, как же.
— Ну? А ты что?
— Ухожу в горницу и запираюсь там. И сижу. Он трезвый‑то ни разу и не приезжал, а я его пьяного прямо видеть не могу: он какой‑то дурак вовсе делается. Противно, меня трясти начинает.
Егор встрепенулся, заслышав живые, гневные слова. Не выносил он в людях унылость, вялость ползучую. Оттого, может, и завела его житейская дорога так далеко вбок, что всегда, и смолоду, тянулся к людям, очерченным резко, хоть иногда кривой линией, но резко, определенно.
— Да‑да‑да, — притворно посочувствовал Егор, — прямо беда с этими алкашами!
— Беда! — подхватила простодушная Люба. — Да беда‑то какая. Горькая: слезы да ругань.
— Прямо трагедия. О‑е!.. — удивился Егор. — Коров‑то сколько!
— Ферма… Вот тут я и работаю.
Егор чего‑то вдруг остолбенел при виде коров.
— Вот они… коровы‑то, — повторял он. — Вишь, тебя увидели, да? Заволновались. Ишь, смо‑отрют… — Егор помолчал… И вдруг, не желая этого, проговорился: — Я из всего детства мать помню да корову. Манькой звали корову. Мы ее весной, в апреле, выпустили из ограды, чтобы она сама пособирала на улице. Знаешь: зимой возют, а весной из‑под снега вытаивает, на дорогах, на плетнях остается… Вот… А ей кто‑то брюхо вилами проколол. Зашла к кому‑нибудь в ограду, у некоторых сено было еще… Прокололи. Кишки домой приволокла.
Люба смотрела на Егора, пораженная этим незамысловатым рассказом. А Егор — видно было — жалел, что он у него вырвался, этот рассказ, был недоволен.
— Чего смотришь?
— Егорша…
— Брось, — сказал Егор. — Это же слова. Слова ничего не стоят.
— Ты что, выдумал, что ли?
— Да почему!.. Но ты меньше слушай людей. То есть слушай, но слова пропускай. А то ты доверчивая, как… — Егор посмотрел на Любу и опять ласково и бережно и чуть стесняясь погладил ее по спине. — Неужели тебя никогда не обманывали?
— Нет… Кому?
— М‑гм… — Егор засмотрелся в ясные глаза женщины, усмехнулся. — Кошмар. — Все время хотелось трогать ее. И смотреть.
— Глянь‑ка, директор совхоза идет, — сказала Люба. — У нас был. — Она оживилась и заулыбалась, сама не зная чего.
К ним шел гладкий, крепкий, довольно молодой еще мужчина, наверно, таких же лет, как Егор. Шел он твердой хозяйской похожей, с любопытством смотрел на Любу и на ее — непонятно кого — мужа, знакомого?
— Чего ты так уж разулыбалась? — неприятно поразился Егор.
— Он хороший у нас. Хозяйственный. Мы его уважаем. Здравствуйте, Дмитрий Владимирович! Что, у нас были?
— Был у вас. Здравствуйте! — Директор крепко тряхнул руку Егора. — Что, не пополнение ли к нам?
— Дмитрий Владимирович, он — шофер, — не без гордости сказала Люба.
— Да ну? Хорошо. Прямо сейчас могу за руль посадить? Права есть?
— У него еще паспорта нету… — Гордость Любина угасла.
— А‑а. А то поехали со мной. Моего зачем‑то в военкомат вызывают. Боюсь, надолго.
— Егор! — заволновалась Люба. — А? Район наш увидишь. Поглянется!
И это живое волнение, и слова эти нелепые — про район — подтолкнули Егора на то, над чем он пять минут назад искренне бы посмеялся.
— Поехали, — сказал он.
И они пошли с директором.
— Егор! — крикнула вслед Люба. — Пообедаешь в чайной где‑нибудь! Где будете… Дмитрий Владимирович, вы ему подскажите, а то он не знает еще!
Дмитрий Владимирович посмеялся.
Егор оглянулся на Любу и некоторое время смотрел на нее. Потом повернулся и пошел за директором. Тот подождал его.
— Сам из каких мест? — спросил директор.
— Я‑то? Я здешний. Из вашего района, деревня Листвянка.
— Листвянка? У нас нет такой.
— Как нет? Есть.
— Да нету! Я‑то знаю свой район.
— Странно… Куда же она девалась? — Егору не понравился директор: довольный, гладкий… Но особенно не по нутру, что довольный. Егор не переваривал довольных людей. — Была деревня Листвянка, я хорошо помню.
Директор внимательно посмотрел на Егора.
— М‑да, — сказал он. — Наверно, сгорела.
— Наверно, сгорела. Жалко — хорошая была деревня.
— Ну, так поедешь со мной?
— Поеду. Мы же и собрались ехать. Правильно я вас понял?
И поехали они по просторам совхоза‑гиганта, совхоза‑миллионера.
— Чего так со мной заговорил‑то? — спросил директор.
— Как?
— Ну… как: Ванькой сразу прикинулся. Зачем?
— Да не люблю, когда с биографии сразу начинают. Биография — это слова, ее всегда можно выдумать.
— Ну‑у, как же так? Как это можно биографию выдумать?
— Как? Так… Документов у меня никаких нету, кроме одной справки, никто меня тут не знает — чего хочу, то и наговорю. Если хотите знать, я сын прокурора.
Директор посмеялся. Егор ему тоже не понравился: какой‑то бессмысленно строптивый.
— А что? Вон я какой — в шляпе, при галстуке… — Егор посмотрел в зеркальце. — Чем не прокурорский сын?
— Я же не спрашиваю с тебя никаких документов. Без прав даже едем. Напоремся вот на участкового — что делать?
— Вы — хозяин.
Подъехали к пасеке. Директор легко выпрыгнул из машины.
— У меня тут дельце одно. А то, хошь, пойдем со мной — старик медом угостит.
— Нет, спасибо. — Егор тоже вышел на волю. — Я вот тут… пейзажем полюбуюсь.
— Ну, смотри. — И директор ушел.
А Егор стал любоваться пейзажем. Посмотрел вокруг. Подошел к березке, потрогал ее.
— Что? Начинаешь слегка зеленеть? Скоро уж, скоро… Оденешься. Надоело голой‑то стоять? Ишь ты какая… Скоро нарядная будешь.
Из избушки вышел дед‑пасечник.
— А что не зайдешь‑то? — крикнул Егору с крыльца. — Иди чайку стакан выпей!
— Спасибо, батя! Не хочу.
— Ну, гляди. — И дед ушел.
Вскоре вышел и директор. Дед провожал его.
— Заезжайте почаще, — приветливо говорил дед. — Чай, по дороге. То и дело ездите туг.
— Спасибо, отец, спасибо. Поехали.
Поехали.
— Вот… — сказал директор, устраивая какой‑то сверточек между сиденьями. — Есть вещество такое — прополис, пчелиный клей, иначе.
— Язву желудка лечит?
— Да. Что, болел? — повернулся директор.
— Нет, слыхал просто.
— Да. Вот один человек заболел, надо помочь: хороший человек.
— Говорят, здорово помогает.
— Да, говорят, помогает.
Впереди показалась деревня.
— Меня ссадишь у клуба, — сказал директор, — а сам съездишь в Сосновку — здесь, семь километров: привезешь бригадира Савельева. Если нет дома, спроси, где он, найди.
Егор кивнул.
Ссадил у клуба директора и уехал.
К клубу сходились мужики, женщины, парни, девушки. И люди пожилые тоже подходили. Готовилось какое‑то собрание. Директора окружили, он что‑то говорил и был опять очень уверен и доволен.
Молодые люди отбились в сторонку, и там тоже шел оживленный разговор. Часто смеялись.
Старики курили у штакетника.
На фасаде клуба висели большие плакаты. Все походило на праздник, к которому люди привыкли.
Клуб был новый, недавно выстроенный: возле фундамента еще лежала груда кирпичей и стоял старый кузов самосвала с застывшим цементом.
Егор привез бригадира Савельева и пошел искать директора. Ему сказали, что директор уже в клубе, на сцене, за столом президиума.
Егор прошел через зал, где рассаживались рабочие совхоза, поднялся на сцену и подошел сзади к директору.
Директор разговаривал с каким‑то широкоплечим человеком, тряс бумажкой. Егор тронул его за рукав.
— Владимирыч…
— А? А‑а. Привез? Хорошо, иди.
— Нет… — Егор позвал директора в сторонку и, когда они отошли, где их не могли слышать, сказал: — Вы сами умеете на машине?
— Умею. А что такое?
— Я больше не могу. Доехайте сами — не могу больше. И ничего мне с собой не поделать, я знаю.
— Да что такое? Заболел, что ли?
— Не могу возить. Я согласен: я дурак, несознательный, отсталый… Зэк несчастный, но не могу. У меня такое ощущение, что я вроде все время вам улыбаюсь. Я лучше буду на самосвале. На тракторе! Ладно? Не обижайся. Ты мужик хороший, но… Вот мне уже сейчас плохо — я пойду.
И Егор быстро пошел вон со сцены. И пока шел через зал, терзался, что наговорил директору много слов. Тараторил, как… Извинялся, что ли? А что извиняться‑то? Не могу — и все. Нет, пошел объяснять, пошел выкладываться, несознательность свою пялить… Тьфу! Горько было Егору. Так помаленьку и угодником станешь. Пойдешь в глаза заглядывать… Тьфу! Нет, очень это горько.
А директор, пока Егор шел через зал, смотрел вслед ему — он не все понял, то есть он ничего не понял.
Егор шел обратно перелеском.
Вышел на полянку, прошел полянку — опять начался лесок, погуще, покрепче.
Потом он спустился в ложок — там ручеек журчит. Егор остановился над ним.
— Ну надо же! — сказал он.
Постоял‑постоял, перепрыгнул ручеек, взошел на пригорок…
А там открылась глазам березовая рощица, целая большая семья выбежала навстречу и остановилась.
— Ух ты!.. — сказал Егор.
И вошел в рощицу.
Походил среди березок… Снял с себя галстук, надел одной — особенно красивой, особенно белой и стройной. Потом увидел рядом высокий пенек, надел на него свою шляпу. Отошел и полюбовался со стороны.
— Ка‑кие — фраера! — сказал он. И пошел дальше. И долго еще оглядывался на эту нарядную парочку. И улыбался. На душе сделалось легче.
Дома Егор ходил из угла в угол, что‑то обдумывая. Курил. Время от времени принимался вдруг напевать: «Зачем вы, девушки, красивых любите?» Бросал петь, останавливался, некоторое время смотрел в окно или в стенку… И снова ходил. Им опять овладело какое‑то нетерпение. Как будто он на что‑то такое решался и никак не мог решиться. И опять решался. И опять не мог… Он нервничал.
— Не переживай, Егор, — сказал дед. Он тоже похаживал по комнате — к двери и обратно, сучил из суровых ниток леску на перемет, которая была привязана к дверной скобке, и дед обшаркивал ее старой рукавицей. — Трактористом не хуже. Даже ишо лучше. Они вон по сколь счас выгоняют!
— Да я не переживаю.
— Сплету вот переметы… Вода маленько посветлеет, пойдем с тобой переметы ставить — милое дело. Люблю.
— Да… Я тоже. Прямо обожаю переметы ставить.
— И я. Другие есть — больше предпочитают сеть. Но сеть — это… поймать могут, раз; второе: ты с ей намучаешься, с окаянной, пока ее разберешь да выкидаешь — время‑то сколько надо!
— Да… Попробуй покидай ее. «Зачем вы, девушки…» А Люба скоро придет?
Дед глянул на часы.
— Скоро должна придтить. Счас уж сдают молоко. Счас сдадут — и придет. Ты ее, Егор, не обижай: она у нас — последыш, а последышка жальчее всех. Вот пойдут детишки у самого — спомнишь мои слова. Она хорошая девка, добрая, только все как‑то не везет ей… Этого пьянчужку нанесло — насилу отбрыкались.
— Да, да… С этими алкашами беда прямо! Я вот тоже… это смотрю — прямо всех пересажал бы чертей. В тюрьму! По пять лет каждому. А?
— Ну, в тюрьму зачем? Но на годок куда‑нибудь, — оживился дед, — под строгай изолятор — я бы их столкал! Всех, в кучу!
— А Петро скоро приедет?
— Петро‑то? Счас тоже должен приехать… Пущай посидят и подумают.
— Сидеть — это каждый согласится. Нет, пусть поработают! — подбросил жару Егор.
— Да, правильно: лес вон валить!
— В шахты! В лес — это… на чистом‑то воздухе дурак согласится работать. Нет, в шахты! В рудники! В скважины!
Тут вошла Люба.
— Вот те раз! — удивилась она. — Я думала, они только ночью приедут, а он уж дома.
— Он не стал возить директора, — сказал дед. — Ты его не ругай — он объяснил почему: его тошнит на легковушке.
— Пойдем‑ка на пару слов, Люба, — позвал Егор. И увел ее в горницу. На что‑то он, похоже, решился.
В это время въехал в ограду Петро на своем самосвале, и Егор пошел к нему. Он так и не успел сказать Любе, что его растревожило.
Люба видела, как они о чем‑то довольно долго говорили с Петром, потом Егор махнул ей рукой, и она скоро пошла к нему. Егор полез в кабину самосвала, за руль.
— Далеко ли? — спросил дед, который тоже видел из окна, что Петро дал машину, а Егор и Люба собрались куда‑то ехать.
— Да я сама толком не знаю… Егору куда‑то надо, — успела сказать Люба на ходу.
— Любка!.. — хотел что‑то еще сказать дед, но Люба хлопнула уже дверью.
— Чего он такое затеял, этот Жоржик? — вслух подумал дед. — Это что за жизнь такая чертова пошла — вот и опасайся ходи, вот и узнавай бегай…
И он скоренько тоже пошел на половину сына — спросить, куда это Егор повез дочь, вообще, куда они поехали?
Добавить комментарий